Раздел 4
КОНТРАПУНКТ
* * *
Белые плоскости, чёрные полосы,
ветром взъерошены редкие волосы,
к снежной равнине по краешку лепится
рельсов и шпал бесконечная лестница.
Перед глазами маячит неделями
мрачная прелесть гравюры на дереве,
где ощущенье потери и поиска
создал художник отсутствием поезда.
Нами утеряно то, что невидимо, –
воображенье свободного выбора;
вот и дорога, что нам уготована,
вся под стеклом и в латунь окантована.
Что же тогда отыскать мы надеемся
в белом и чёрном гравюры на дереве?
Может быть, так – по велению случая
миг соразмерности или созвучия?
Но соразмерностью тешится зрение
только в сюжете и только во времени;
вдруг озарят понимания молнии:
если нет рамок, то нет и гармонии.
Миг вдохновения – миг откровения,
в тайну мгновенного проникновения:
вместо обыденной чересполосицы –
чёрные полосы, белые плоскости!
Но соразмерность сейчас же взрывается,
словно весенняя почка вскрывается, –
соединяет два мира, два полюса
тёмно-зелёное пятнышко поезда.
Январь 1991
* * *
Тихая станция в синих фонариках стрелок.
Узкий перрон и в замызганном залике люди.
Дух ожиданья и листьев, давно перепрелых.
К полночи скорый, а утром почтовый прибудет.
Жди, просыпайся, харчи приноси из буфета,
в пыльные окна смотри без унынья и злобы.
Лето проходит? И что же? Подумаешь, лето!
Он непременно появится, поезд особый.
Пусть остальные стоят и проносятся мимо, –
ночь озарится молочным сияющим светом,
и разволнуется древняя кровь пилигрима
в сердце твоём при загадочном поезде этом.
Ты побежишь, простирая ослепшие руки
и разбивая лицо о столбы на перроне,
мимо вокзала, по шпалам, по собственной муке, –
но угасает огонь на последнем вагоне!..
И упадёшь, ошалев, на кремнистом откосе,
ночь воспалённо смешает все планы и сроки.
Утром осмотришься: пусто и пасмурно – осень!
Нужно шагать, чтоб до снега пройти полдороги.
Ноябрь 1981
ПРИЧАЛ
Словно песенку напевая,
тихо плещет вода о сваи,
навевая неодолимо
монотонно-тревожный сон.
В сизоватом облаке дыма
пароход проплывает мимо –
почему-то я точно знаю,
что опять не пристанет он.
Не причалит он, как ни грустно,
к этой пристани захолустной,
по пружинящим лёгким сходням
на траву не сойдёт никто.
В чуть волнистой печали водной
отражусь я один сегодня –
подусталый, немного грузный,
в старом выгоревшем пальто.
Не причаливает – и ладно:
ожидание не накладно.
От бортов расходится клином
угасающая волна.
Привыкаю я к срокам длинным
на причале этом старинном,
где вода вкусна и прохладна
и ничем не замутнена.
Монотонный сон и тревожный
в сваях плещется односложно,
неумолчно, неумолимо,
словно медленный ток реки.
Пароход из осени в зиму,
как во сне, проплывает мимо, –
близко-близко –
коснуться можно,
но никак не поднять руки...
Май 1985
* * *
В.
Неподвижная вода, силуэты рыбаков,
чёрных лодок перевёрнутые днища...
Возвратиться бы назад, в край озёр и облаков,
ощутить себя свободным, хоть и нищим.
Не свободным от людей, не свободным от долгов –
вот уж этого и раньше не бывало, –
а свободным от потерь, а свободным от оков,
от нелепого земного карнавала.
Ах, какая кутерьма растянулась на года –
ведь казалось, что в окошке только свету!
А оглянешься назад – неподвижная вода,
неподвижная вода и силуэты.
Неподвижная вода – всё туда и утекло,
и к финалу лишь немногое со мною:
это плеч твоих тоска, это губ твоих тепло,
это глаз твоих сиянье неземное...
Октябрь 1981
* * *
Окончилась тридцать вторая неделя,
и осень уже ощутима на деле:
деревья почти незаметно надели
накидки слегка желтоватых тонов.
И где-то на стыке дубравы и луга
выводит мотивчик смешная пичуга –
о том, что пора уже двигаться к югу, –
и этот мотивчик извечен и нов.
Вздохну, постою, опершись на лопату.
Напев и меня призывает куда-то,
не то чтобы горько, а чуть горьковато, –
но милая женщина смотрит в лицо.
Подходит с улыбкой она оробелой,
последние нити смородины белой
приносит в руке, от забот огрубелой, –
в руке, на которой простое кольцо.
Мотивчик слегка желтоватого тона
уже нас обоих зовёт непреклонно,
и дождик по листьям стучит монотонно,
шальных электричек размыв голоса.
Почти бестелесный платок снегопада
ложится на землю, на дом и ограду,
а нам ни ограды, ни дома не надо –
мы всё еще смотрим друг другу в глаза...
Август 1982
ЧИТАЯ МАРКЕСА
...И снова дождь... Иди ко мне поближе,
к плечу щекой привычно припади...
Дожди в Макондо и дожди в Париже
и даже в Бухаре сейчас дожди.
И в небе оттого весь этот выток,
и вся природа влагою полна,
что есть на свете стародавний свиток,
где вписаны и наши имена
и сказано о занесённых в список,
что их сопроводят на всём пути
неуловимый запах кипариса
и в час любви ненастья и дожди.
Слова пророков требуют сноровки –
их часто понимаешь погодя.
Полжизни посвятил я расшифровке
созвучья кипариса и дождя:
читал, искал, но не решил задачи
и знак не обнаружил потайной.
А ты пришла – и стало всё иначе,
и небеса разверзлись надо мной.
И надобно напоминать тебе ли
о всей сопровождавшей нас воде –
в дожде застыли скалы Коктебеля,
и сосны прибалтийские в дожде.
Не знаю, как там будет с кипарисом,
а уж ненастий выдано вполне:
мы не умрём, а просто растворимся
в любви,
в дожде,
в капельной тишине.
Июль 1982
* * *
Солнце резко пошло напролом
через игрище белых и синих
и большим золочёным крылом
осенило осенний осинник.
А потом бело-огненный шар
опустился к ветвям разогретым,
и в осиннике вспыхнул пожар
и меня осветил силуэтом.
Где они – синева, белизна?
Сквозь огонь стоязыкий, сторогий,
как во сне, хоть и лёжа без сна,
сам себя наблюдаю с дороги.
Рвётся бело-оранжевый шёлк,
коим был перелесок зашторен.
Силуэт мой то красен, то жёлт,
то совсем по-графитному чёрен.
Это я от себя убежал,
как однажды душа захотела.
Словно ластик, закатный пожар
стёр с меня и одежду, и тело.
Вы про душу? Так вот же она,
всем доступна – и суть моя с нею,
как на Божьей ладони, видна:
то краснею, а то и чернею.
Октябрь 1991
ФИНАЛ
На пороге последнего лета,
горькой правде не глядя в глаза,
он зашёл с козырного валета,
чтоб считаться владельцем туза.
Но ушла его битая карта,
интереса не вызвав ни в ком,
и оставил он царство азарта,
и в квартире улёгся ничком.
И отверг философию блефа,
по которой до этого жил,
и бессмертник последнего лета
у своей головы положил.
И посуда, и простыни комом,
и квартира нелепая вся –
было всё до того незнакомым,
словно только что он родился.
Молчаливый, бессонный и строгий,
на измятом и жёлтом листе
он создал беспощадные строки
о смертельной своей наготе.
Так бесстрашно: мол, песенка спета,
а сплошные пробелы в судьбе...
Он не знал, что последнее лето,
но успел возвратиться к себе.
Май 1984
КОРАБЛИ
Над кладбищем старинных кораблей
повисла неземная тишина.
Морского бога ратник и вассал
застыл у входа с трубкой и мушкетом.
Я сторожу вручаю пять рублей –
по-моему, приличная цена,
чтоб над моим плечом не нависал,
когда я буду кланяться скелетам.
И вот иду среди обломков рей,
где клочьями свисают паруса,
запутался, как жилы, такелаж,
шпангоуты топорщатся, как рёбра.
От них уйти стараются скорей,
а я хочу услышать голоса
и потому себе позволю блажь
всё осмотреть неспешно и подробно.
Мне говорил художник, давний друг:
когда писал этюды к полотну,
то каждый день в один и тот же час
на кладбище звучали разговоры.
– Эй, там, на стеньге! – слышалось вокруг. –
Смотри вперёд, а то пойдём ко дну! –
как будто бриг, а не его каркас,
не берег, а солёные просторы.
Теперь настала очередь моя
соприкоснуться с тайной мёртвых тел,
загадочно хранящих до сих пор
энергию, которой нет в науке.
Есть множество загадок бытия;
с одной я разобраться захотел,
с профессорами не вступая в спор
и не прося их царственной поруки.
По кладбищу брожу не час, не два,
но барки и красавцы-клипера,
обломками умело притворясь,
хранят своё молчанье неземное.
Мне кажется, их древние слова
уже висят на кончике пера;
им хочется, в веках наладив связь,
поговорить – но только не со мною.
Добро, когда ушедшие века
населены – есть люди и места,
и ныне проживающим дано
всё то, что предкам их принадлежало.
Но тёмен я, не знаю языка,
и за моей спиною пустота,
и дерево живое сожжено
в крутом огне вселенского пожара.
Ни родины, ни предков, ни корней, –
что делать, так мне послано судьбой...
Я говорю последнее прости –
и тут в ответ нежданное везенье:
над кладбищем старинных кораблей
взлетает голос, хриплый, как прибой:
– Эй, там, на стеньге, землю не проспи! –
и словно отголосок: – Вижу землю!..
Апрель 1985
ОБЛАКА
На тёмно-синем – блик червонного мазка:
уже зажёгся день, да выглянуть робеет.
Но через полчаса всё небо голубеет,
и в голубой простор выходят облака.
Чуть слышен ветерок; скольженье так легко,
их детские черты так пухлы и кудрявы.
Оттуда, сверху, лес – как луговые травы,
отсюда, снизу, высь – в кипенье молоко.
Резвятся облака, теснятся облака,
солиднеют, попав на торную дорогу;
набравши в рот воды, темнеют понемногу:
дорога далека, дорога нелегка.
И вот короткий треск изломанных клинков,
и крупный ливень бьёт в домов косые плечи,
и вот уж многих нет, а многие далече,
и в тучах не узнать кудрявых облаков!
...На синем тле опять червонный блик горит;
на узкий серп луны, седой, как лист оливы,
седые облака плывут неторопливо,
и со звездой звезда негромко говорит.
Декабрь 1988
ПОТОК
Не здесь начинается он и не здесь прекратится,
а просто течёт, равнодушен к пространствам и срокам.
Парит над потоком бесстрашная чёрная птица,
и белое облако сонно плывёт над потоком.
Над ним нависают звенящие бронзово сосны,
их рыжие шапки в далёкой качаются сини.
Поток по ущелью, гремя и стеная, несётся
и дух переводит потом на просторной равнине.
Поток бесконечен. Становятся годы веками
под ливни и снеги и ветра тревожные трубы.
Ему безразлично, несёт он песок или камни,
ему безразлично, качает ладьи или трупы.
А может, плывущие были при жизни врагами,
а может быть, были воинственны или жестоки –
но сгинули вместе в едином для всех урагане
и движутся вместе в едином бесцельном потоке.
Бесцелен поток, но любое мгновение – кокон
событий и судеб, в потоке несущихся мимо.
Пространство и время текут непрерывным потоком,
а мы все дискретны так резко и неотвратимо.
Так что же нам делать,
чтоб хоть ненадолго продлиться
могло ощущенье, которое канет в итоге, –
превечного мира, где сосны, ущелье и птица
и наши объятья, мгновенные в этом потоке?..
Июнь 1991
СТАЛКЕР
Фантазия на тему Андрея Тарковского
1.
Нет ни следа, ни знака в ряске и в камышах;
надобно бросить гайку, прежде чем сделать шаг.
Гаек в кармане вдоволь, только куда кидать? –
на все стороны равно сизо-зелёная гладь,
коричневые султаны, внезапные пузыри,
трясинное выжиданье от зари до зари,
сизо-зелёное царство, лишь лес отдалённый чёрн...
Единственный шаг неверный – и ты уже обречён:
трясина зачавкает глухо, с каждым глотком сытней –
и снова оцепененье на много ночей и дней.
Надобно бросить гайку в поисках почвы для ног;
там, где она зависнет, – крохотный островок,
чьё силовое поле ей не даёт упасть
в это оцепененье, в сизо-зелёную пасть.
Тогда возникнет надежда, острым риском дразня,
что еле живая кочка выдержит и меня,
а если их три-четыре встретятся на прямой,
может случиться даже, что я доберусь домой!..
2.
Гоню от себя мечтанья, а особенно – дом:
попробуй не стать суеверным, когда болото кругом;
себе оставляю дело и более ничего:
решился сделать движенье – вот и делай его.
Размахиваюсь, бросаю, и мне открывается вид:
гайка лежит на ряске – не тонет и не парит.
Значит, подъёмная сила в этой точке слаба...
И вдруг меня полоснуло – какая моя судьба?
Отчаянно захотелось рискнуть, поставить на ноль,
всё проиграть – или выбраться в свою земную юдоль.
И всю эту страсть до судорог и до разрыва жил,
сам себе удивившись, я в свой прыжок вложил.
И там, где светилась гайка крохотным светлячком,
я плашмя приземлился и лёг в болото ничком.
Зловонная грязь и тина смыкаются на спине;
теперь не то что подняться – не приподняться мне:
даже на тень движенья, на импульс мышцы одной
сизо-зелёная толща разверзется подо мной.
Зловонная грязь и тина забили уши и рот,
лежу, слепой и беспомощный, не человек, а крот,
и что-то необратимо изменилось в мозгу –
решимость погибнуть исчезла, но и жить не могу.
Солнце висит над Зоной тускло и тяжело;
руки мои онемели, ноги мои свело.
Сентябрь 1985
АНФИЛАДА
При обмене квартиры – хоть верь, хоть не верь, –
выпал мне вариант наподобие клада:
в кабинет долгожданный тяжёлую дверь
открываю неспешно – а там анфилада.
И за первой же дверью загадкой сплошной
старый Зингер грохочет сродни автомату:
мой отец, до войны знаменитый портной,
сочиняет изысканный фрак дипломату.
За дверями резными из двух половин
я, опять поражён, прикипаю к порогу:
это ж старый мой дед, местечковый раввин,
надевает свой талес, идя в синагогу.
Третья дверь, и за ней словно капли дождя;
к чудесам и привыкнуть могу постепенно –
вот уже догадался, ещё не входя:
это польский мой прадед играет Шопена.
Чтоб из жизни моей, непростой, непрямой,
в суете не ушло ощущение лада,
уходящий во тьму род неведомый мой,
как в обратном кино, мне дарит анфилада.
Завертелся назад вековой календарь,
затаил я дыханье, восторженный зритель:
там немецкий торгаш и голландский шинкарь,
брадобрей в Монпелье и в Альгамбре строитель.
Как возвышенно каждый из рода хорош
и какие всё тонкие, добрые лица!
Но на новом пороге вдруг бьёт меня дрожь,
и во тьму анфилады боюсь углубиться,
ибо пращур мой стар – так немыслимо стар,
что, должно быть, истоки его – до Потопа,
ибо дальше – проход через Гибралтар,
и в судьбе, и в крови – до свиданья, Европа!
Через жуткую толщу событий и лет
разглядеть я могу продолженье любое.
Нужно дальше шагнуть – а дыхания нет:
африканский самум опаляет обои.
Вот обуглился край голубого листа,
вот пожухли цветы золотого узора...
Оглянулся назад. Анфилада пуста.
Тут уйти от судьбы – не уйти от позора.
Июнь 1987
* * *
Очертания зданий размыты,
и нерезки фигуры прохожих.
Мокрый снег пролетает и тает,
залепляя глаза и очки.
И пятнисты бетонные плиты
и с абстрактной мозаикой схожи,
и ворон молчаливая стая
на карнизе – как символ тоски.
Словно вторя нелепой погоде,
накатила тоска, накатила –
то на ниточке камнем повиснет,
то свистит, как тяжёлая плеть,
и за мною по городу ходит,
и приходит ко мне на квартиру,
потому что и ныне, и присно
трудно жить и легко умереть.
Но лукава судьба и искусна:
в тупики загоняет и в беды,
в чёрный день, где чернеют вороны
и являются чёрные сны, –
а наутро прозрачно и пусто,
город тихий, пушистый и белый,
и дыхание станет неровным
от мучительной той белизны...
Ноябрь 1980
* * *
Холодно, холодно, холодно!..
Головы втянуты в плечи.
По лунному диску хордами
трамвайные провода.
Каретными и Охотными,
дрожа, пробегает вечер,
сделавший обиходным
засилье снега и льда.
Не принимай за лепет
снежный скрип на закате,
когда над тобой затеплят
пунктирный фонарный путь.
Пока идёшь словно в склепе,
снег мягко подобен вате;
подымешь лицо – залепит,
губы не разомкнуть!
На шаг от того, чтоб тронуться,
иду, немой и незрячий.
Хорал о погасшем солнце
играет метельный Бах.
Я встречу Дилана Томаса,
погибшего в белой горячке
из-за белого конуса,
намёрзшего на губах.
Лёд в переулках Арбата,
лежащих синими венами, –
время ли думать о Бахе,
когда из-под ног земля?!
Голову нагибаю,
иду шагами неверными,
залепленными губами
натружено шевеля.
Январь 1986
ПОСЫЛКА
современная баллада
"Отдел доставки за углом".
Я молча вывеске внимаю,
и вдруг решенье принимаю
и обхожу знакомый дом.
Вхожу. Каморка так тесна,
что трудно зрению и слуху.
Интеллигентная старуха
сидит над книгой у окна.
– Что вам угодно? – говорит.
Я ей в ответ внезапно пылко:
– Я должен получить посылку,
а главный вход уже закрыт!
– Где извещенье?
Я в ответ
играю мягкими словами.
Как объяснить бубновой даме,
что извещенья вовсе нет,
что я обманщик и нахал,
хоть первый раз в подобной роли:
посылки или бандероли
никто в мой дом не посылал.
– Фамилия?
Я говорю,
врать снова не хватает духа.
– Присядьте, – говорит старуха, –
а я пойду и посмотрю.
Какого надо мне рожна?
Зачем сижу, тяну резину?
Гляжу – идёт, несёт корзину
с покрышкою из полотна,
и там, на белом полотне,
мои фамилия и имя
с координатами моими!..
О чёрт! Быть может, я во сне?!
Сдираю кровлю полотна
и вижу рядышком в корзине
лепёшки, вяленую дыню,
бутыль домашнего вина,
и перец огненный в стручке,
и бело-алую редиску,
и сбоку – в десять строк записку
на незнакомом языке.
Деревянею, как в чаду,
но наклоняется старуха
и говорит мне прямо в ухо:
– Хотите, я переведу?..
Май 1977
* * *
Солнцеликий шафран и осеннего цвета реган
и в задумчивых гроздьях провисшие серые плети...
Разорви моё сердце, тоска по чужим берегам, –
я забыл их, забыл,
я не видел их столько столетий!
Низкий медленный хор под янтарный заздравный стакан,
заклинанья любви и в ночи колыбельное пенье...
Разорви моё сердце, тоска по чужим языкам, –
я забыл их, забыл, не умея найти примененье.
Мне отпущенный срок я бездумно и вяло прожил:
не взошёл на вершины, боялся заглядывать в бездны...
Разорви моё сердце, тоска по святыням чужим, –
я забыл их, забыл,
и молитвы теперь бесполезны.
Апрель 1986
КОНТРАПУНКТ
поэма
О, кому повем
Печаль мою, беду мою,
Жуть, зеленее льда?
Марина Цветаева
1.
Кому повем свою беду –
идущим по снегу и льду
дорогам санным?
Кому повем печаль свою?
Зачем зову к себе швею –
чтоб шила саван?
Не в том беда, не в том печаль,
что мне сначала не начать
пути земного,
а в том печаль и в том беда,
что дни сомнений и стыда
приходят снова.
Не в том печаль беде подстать,
что никогда мне не свистать
щеглом беспечным,
а в том печаль подстать беде,
что никогда я и нигде
не буду вечным.
Не в том печаль, не в том беда,
что я и весел иногда,
и счастлив даже,
а в том беда и в том печаль,
что как ни бесконечна даль,
но что же дальше?
Кому повем свою печаль?
Неужто надобно кричать
душе любезной?
Кому повем беду свою?
Немой и немощный, стою
над гулкой бездной.
2.
Разлука, полночь, поезд, неясная вина,
курю оцепенело у чёрного окна.
Моё лицо во мраке и я перед стеклом
зеркально симметричны, как бы добро со злом.
Стучат, стучат колёса в движении простом.
Курю оцепенело и думаю о том,
что на пути, в котором я временный жилец,
зеркально симметричны начало и конец –
как и во всём на свете, коль трезво посмотреть,
зеркально симметричны рождение и смерть.
И ночь оцепененья по-своему права:
зеркально симметричны любовь и трын-трава,
апатия и жажда, бессонница и сон, –
всегда стекло найдётся, и с двух его сторон,
как два пиратских судна, что шли на абордаж,
глядят в глаза друг другу реальность и мираж.
Но там, где я сегодня, какая сторона?
...Разлука, полночь, поезд, неясная вина.
3.
Косые крылья распластав,
летит полуночный состав,
свистит, как древний бог Борей:
– Скорей! Скорей!
В ночи осенней ни огня;
там полустанок ждёт меня.
Молю у тамбурных дверей:
– Скорей! Скорей!
Но вот во тьме возник и он;
я спрыгиваю на перрон
в круги от чахлых фонарей:
скорей! скорей!
Хватаю утлый свой багаж;
над головой свистит мираж,
как над оленями хорей:
скорей! скорей!
Бегу во мраке вдоль оград
уснувших безмятежно хат
и пионерских лагерей...
Ещё скорей!
Бегу погостом вдоль кустов,
во тьме белеющих крестов,
каких-то диких пустырей, –
ещё скорей!
Бегущий из последних сил,
внезапно я сообразил,
что далее – сплошной пустырь...
Постой, остынь!
Ведь в мираже ты видел дом –
но дома нет на месте том;
ты видел женщину в дому –
зачем, к чему?
Как ни беги, как ни спеши,
не возвратиться в жизнь души
и не вернуть былых пропаж –
здесь всё мираж!
Тогда зачем я здесь стою?
Он симметричен бытию,
тот призрак мой, мираж, фантом –
давнишний дом.
Огнём холодным обожгло
меня зеркальное стекло,
когда пронзила мира ось
мой мозг насквозь!..
4.
То ли меня завертело на этой оси,
то ли по кругу стремительно мчатся созвездия...
Что это мне – воздаяние или возмездие?
Господи Боже, помилуй меня и спаси!
Мчится по кругу ограда, калиткой звеня,
кладбище мчится, свистя у лица обелисками...
Здесь ли встречаться с моими миражными близкими?
Господи Боже, спаси и помилуй меня!
Старые вязы из двух симметричных аллей
выгнули ветви, в свои призывают объятия...
Чур меня, чур, деревянная ваша апатия!
Господи Боже, помилуй меня, пожалей!..
5.
Вязы не привязали. Липы не прилепили.
Я сижу на вокзале. Про меня позабыли.
На скамейке напротив парень, жарко одетый,
молод, статен и плотен, ест печёнку с газеты.
А в глазах его скука и томленье за нею.
Мы глядим друг на друга – друг сквозь друга, вернее.
Весь он этой истомой, словно краской, окрашен.
Для него я – фантомен, для него я – миражен.
Но и я, когда диктор мне посадку объявит,
парня этого вытру из сегодняшней яви.
Обло чудище, страшно, озорно, огромно:
все друг другу миражны, все друг другу фантомны!
Стал болезнно чуток я к словам поминальным –
величайшее чудо быть на свете реальным.
Не беда, что жестоко про меня позабыли,
а беда, что до срока стану горсточкой пыли,
стану пляшущей тканью, оседающей в ноги, –
а ведь мог бы и камнем – столбовым, у дороги.
6.
Кому повем свою тоску?
Янтарно-жёлтому песку
в бору сосновом?
Кому печаль свою повем?
Душистой скошенной траве?
Кварталам новым?
Кому еще повесть могу?
Костру на дальнем берегу?
Речному руслу?
Ведь даже камню без затей
на перекрёстке двух путей
бывает грустно.
Я не базальт и не гранит,
и бездна гулкая хранит
молчанье строго.
Молчит река, молчат леса,
и по спирали в небеса
ведёт дорога.
7.
Ну, вот одолел я и эту дорогу,
взошёл на вершину превыше вершин.
Я думал, сумею приблизиться к Богу;
приблизился, как же! На целый аршин...
Кому неохота подёргать за нити
судьбы, направляющей в ад или в рай?
Я думал, что дальше лишь звезды в зените,
а там появилась другая спираль.
Другая спираль, и ещё, и за нею,
тяжёлой повадки своей не тая...
Я думал, осилю, я думал, успею,
а мне говорят: приходила швея.
Май - июнь 1985 г. |