Раздел 2
СГУЩЕНЬЯ ПРОСТРАНСТВА
НАТЮРМОРТЫ
триптих
Олегу Кроткову
1. ВЧЕРА
– Как мы скучно живём, господа,
как мы скучно живём!
Позабыли – и всё не беда! –
про родительский дом,
позабыли о сонме вещей,
слов, традиций, преград, –
лишь бы вволю мне каши да щей –
и немыслимо рад!
Посмотрите: висит натюрморт
на стене у окна;
там лимон и разрезанный торт
и бутылка вина,
там старинной работы сосуд
с позабытой судьбой, –
если краски его не спасут,
как он будет собой?
Эта скатерть крахмально бела;
я присяду за стол, –
непрописанный угол стола
так болезненно гол;
закружится моя голова
безо всяких причин,
вдруг припомню такие слова:
цыбик чая "жасмин"...
Подступивший комок проглочу,
отыщу коробок,
восковую затеплю свечу –
станет розовым бок
у лимона; столовый прибор
заиграет светло;
янтарём загорится фарфор,
изумрудом – стекло,
и прольётся рубиновый блик
на крахмал голубой –
капля крови владельцев былых,
унесённых судьбой...
2. СЕГОДНЯ
Серый рассвет загляделся в окно,
занавешенное газетой.
Полусветло или полутемно –
есть ли прок в скрупулёзности этой?
А другая газета покрыла стол,
старый стол, многократно скоблёный.
Серый хлеб оживляет стола простор
и бутылка под кепкой зелёной.
Это всё, конечно, старо, как мир, –
и в чужом дому новоселье,
и ночь на двоих, и даже кефир,
чтобы утром отбить похмелье.
Но не видно лиц и не видно рук,
и ни мебели, ни одежды, –
только серый свет залил всё вокруг,
свет отчаянья и надежды.
3. ЗАВТРА
На фоне шотландского пледа
мне видятся снова и снова
краюха крестьянского хлеба,
тяжёлого хлеба ржаного,
орехи – наверное, с рынка, –
салфетка вьетнамской соломки,
большая цветастая крынка
и соль в деревянной солонке.
А крынка немножко надбита,
что лишь углубит – по контрасту –
картину спокойного быта
в последние лет полтораста.
Я верю в спокойствие это,
хоть в жизни оно мимолётно,
я верю объёму и цвету
и краскам, положенным плотно.
Спокойны глубокие тени,
предметов осанка и сила...
И всё-таки капля сомненья
коррозию чувств породила,
и всё-таки, видимо, надо,
не дав разойтись паутине,
доверить повторному взгляду
сужденье своё о картине.
Смотрел я, наверное, слепо –
отсюда сплошные новинки!
Огрызки засохшего хлеба
лежат у расколотой крынки;
скорлупки на мятой салфетке,
солонка с рассыпанной солью,
а пледа шотландского клетки
похоже что трачены молью.
Я, может, искал бы причину
потери холстом постоянства,
когда бы едва различимо
опять не сгущалось пространство.
И глядя почти что в экстазе
в лицо натюрморта живого,
жду новой его ипостаси,
как ждут сокровенное слово.
Ноябрь 1985
* * *
Сгущенья пространства – вы их не встречали?
В музейной тиши и на дальнем причале,
раздумчивым днём и хмельными ночами
вам не было мига наткнуться на них?
Вам не было мига о них ушибиться,
плечам – ощутить, а глазам – ошибиться?
Проклятая тварь сумасшедшего Бирса –
сгущенья пространства случившийся миг.
Сгущенье пространства бывает как линза:
оно собирает улыбки и лица;
сгустилось пространство – и вот Мона Лиза
возникла, как чудо, смятенье даря.
Сгущенья пространства весомы и грубы,
и вот запевают органные трубы,
и вот произносят архангела губы
нам числа вселенского календаря.
Ядро обновленья – рожденье ребенка;
ещё не сгущенье – всё зыбко и тонко –
а только почти незаметная плёнка
означила контур грядущей судьбы.
Сгущенье пространства тюремного плаца:
оно возникает от женского плача,
но это, увы, неизбежная плата
за суть осознанья, что мы не рабы.
За суть осознанья не жаль и дороже –
сон мысли и духа нарочно тревожа,
чтоб тусклых чудовищ унылые рожи
как можно подальше ушли от людей.
Они неминуемы – старость, усталость, –
но так возмечталось, чтоб в мире осталось
сгущенье пространства - хоть самая малость, –
как след неприкаянной жизни моей!..
Июнь 1983
* * *
Я не знаю, что скажется через час,
я не знаю, что скажется через миг.
Я живу на свете, всю жизнь учась –
постигая Божий густой язык,
на котором почти не бывает фраз –
только Слово молнией шаровой!
Я не знаю, что скажется через час,
но сгущается небо над головой,
а потом раздаётся короткий взрыв,
в пласт прессуя объёмы прошедших лет,
и, пространство памяти озарив,
вдруг является слово: кабриолет –
и звучит подков костяной ксилофон,
воображенье моё торопя
к экипажу: вот остановится он,
я за низкой дверцей увижу тебя
и под лёгкой вуалью в лиловой тени
разгляжу мерцанье единственных глаз,
и о чём поведают мне они,
то и скажется – через миг, через час,
через год, а может быть, через век
(но тогда, конечно, уже не мной), –
через тысячекратный этот пробег
создаётся Богом язык земной.
...Снова поёт ксилофон костяной,
ты уезжаешь, а я остаюсь.
Пролетает искра меж тобою и мной,
скрепляя наш навечный союз.
И катится, катится кабриолет
по дороге булыжной, по столбовой,
и всё ярче синий слепящий след
от искры до молнии шаровой!
Март 1989
ВРЕМЯ
Оно уходит беспрепятственно,
как дождь в горячие барханы.
Его движенье слышно явственно
ночной порою:
странный-странный
родится звук в соседней комнате,
который год незаселённой, –
а утром след тончайшей копоти
заметим на стене белёной.
Но ничего не жгли, не жарили,
дров не искали по сараям...
Перефразирую Державина:
– Где время? – Там.
– Где там? – Не знаем.
Оно меня подымет, спящего,
однажды в полночь ровным шумом;
я руки слабые, дрожащие
крестом раскину: не пущу, мол!
Но вдруг окажется расколотым
окно укутанного дома,
и нестерпимым, жутким холодом
потянет резко из пролома.
Январь 1986
* * *
Застуженный февраль, начало дня,
и дрожь в ногах от ледяной коросты.
Сухие промороженные звёзды
в прогале неба смотрят на меня:
вот я ползу,
иду,
бегу бегом...
Но в раскалённом бешеном июле
я вспомнил тот рассвет не потому ли,
что это просто в облике другом
всё те же будни – летом ли, зимой, –
а праздников у нас прискорбно мало...
Вот так листаешь старые журналы
и вдруг, припомнив, скажешь:
– Боже мой!
Какие нас тогда июли жгли,
какие феврали нам вьюгу пели!
Неужто мы и это претерпели?
Неужто мы и это превзошли?
Июль 1988
* * *
Крутые морозы опять завернули,
опять завернули...
Давай помечтаем о дальнем июле –
о нашем июле,
где ультрамарин проплывает в просветах
прибрежного бора,
где тонкие сосны патинного цвета –
как шпили собора:
вон та – Олевисте, а та – Нигулисте,
пускай не в металле,
и в том уголочке, сухом и смолистом,
привидится Таллинн,
и в том уголочке, сухом и смолистом,
потянет музеем,
где будет сегодня парад трубочистов –
пойдём поглазеем!
Давай отдохнём от привычной работы,
от плена и плана,
и счастливы будем глотками свободы
и самообмана,
и это не будет уходом и бегством
от будничной прозы –
ведь с бором июльским растут по соседству
крутые морозы.
Крутые морозы нагрянули снова
и держат сурово,
и жёстким дыханьем мы платим за слово –
звучащее слово...
Декабрь 1984
* * *
Старый двор отзвенел – разошлась по домам детвора;
чёрно-жёлтое время, семейное время и чайное.
А флейтист одинокий стоит посредине двора
и негромко играет наивное что-то, печальное...
Что он хочет поведать, со сцены на землю сойдя?
В чёрно-жёлтом дворе для кого он вершит это таинство?
Для кого он играет? Скорее всего, для себя,
но ещё, может быть, для кого-то, кто в этом нуждается.
Вот последняя нота, глубокая, как тишина.
Во Вселенной ни звука – лишь эхо дыхания Божьего.
Распахнулись во двор три-четыре притихших окна,
три-четыре окна – а ему и не надобно большего.
Апрель 1984
* * *
Эле Биншток
Не видел я ни дома этого,
ни клёна голого у входа
под небом сине-фиолетовым
в любое время дня и года.
Не видел дворика булыжного,
где по ночам скандалят кошки,
и не глядел ни разу в нижние
подслеповатые окошки.
Но на сетчатке – изваяния
фигур, от времени сутулых,
да вдруг прорежется название –
Воротниковский переулок, –
и вот у глаз фонарь колышется,
и в подворотне дышат своды,
и по стене рывками движутся
зелёно-грязные разводы,
и дворик медленно закружится,
и судьбы медленно качнутся,
и, как во сне, томленье ужаса,
а не сбежать и не очнуться...
Сентябрь 1989
ПУСТЫРЬ
В сонные окна стучится рассветная стынь –
графика утра на ватманском белом листе:
чёрные люди идут через белый пустырь,
чёрные кроны над ними висят в пустоте.
Сепия солнца слегка оживляет мотив,
графика дня колорит изменяет и стиль,
и возникает коричневый дагерротип –
люди пустыни идут через рыжий пустырь.
Движутся тучи, хвосты волоча по земле, –
это весна, приходя, расставляет посты.
Снимок размыт дождевою водой на стекле –
серые люди идут через серый пустырь.
Вечер приходит, дневные цвета поглотив,
ветер взъерошил деревья и снова застыл.
Графика ночи рисует эстамп-негатив:
белые люди идут через чёрный пустырь.
Март 1978
* * *
В.
Куски бетонных плит, стекло, металлолом,
пластмасса, провода, отходы пищевые...
Два дерева стоят над мёртвым пустырём,
пожухлые слегка, но всё-таки живые.
Как год тому назад, как пять и десять лет,
всё так же дик пустырь и лишь расправил плечи.
Из тех, кто сад растил, давно уж многих нет,
давно уж многих нет, а многие далече.
Два дерева стоят, как символы беды,
над мёртвым пустырём, гниением объятым,
и людям не нужны их сладкие плоды,
горчащие плоды с тончайшим ароматом.
Над мёртвым пустырём два дерева стоят
и слышат звук пилы, и слышат пьяный гогот.
А ночью иногда им снится белый сад,
но в нём самих себя они найти не могут...
Апрель 1990
* * *
Какие-то странные звуки,
какие-то странные знаки,
по всей незнакомой округе
росли неизвестные злаки,
и странными были хламиды
на женщинах и на мужчинах,
и странны дома-пирамиды,
стоявшие здесь на вершинах.
Летали большие стрекозы,
и всё это виделось летом,
и тихо ложились покосы,
мерцая сиреневым цветом.
Проход через травы прокошен,
мосток через речку проложен,
и вот появился прохожий,
ведущий лиловую лошадь.
Моё пониманье пасует,
когда на подобье бумаги
меня он мгновенно рисует
и чертит какие-то знаки.
Но сзади, и справа, и слева
простужено ныли моторы,
и тесно стояли шпалеры
вчерашних домов из бетона,
и стоило сделать два шага
под их ординарные окна,
как таяли странные знаки,
звучания странные молкли,
и через брусчатую площадь,
сухие мослы раскоряча,
шагала не гордая лошадь,
а старая пегая кляча...
Ноябрь 1979
* * *
Имена наши числятся в святцах,
только зваться не так мы должны, –
а иначе зачем же нам снятся
одинаково странные сны?
Снятся нам города на ладони,
где дома неземной высоты,
на дорогах лиловые кони
и зелёные в парках цветы.
Но не стоит просить: – Раскошелься! –
если память, увы, скопидом:
мы пришельцы с тобой,
мы пришельцы,
но, похоже, не знаем о том.
Кто такие, не ведаем сами,
и откуда сердечная кладь,
только смотрим большими глазами
и пытаемся что-то понять.
Но не помня, где ранее жили,
ощущаем в предутренней мгле:
мы чужие с тобой,
мы чужие
в этом веке, на этой земле.
Июнь 1982
* * *
Как хочется приехать на рассвете
куда-нибудь, где не был никогда, –
где рыбаки, к примеру, сушат сети,
и с них беззвучно капает вода,
где берег чист, а дворики медовы,
и в них ничья не спрятана вина,
где весь обед – лишь хлеб да помидоры
да кружка кисловатого вина,
где можно подремать на солнцепёке
или беспечно поиграть мячом,
не думая о нравах и эпохе
и не заботясь вовсе ни о чём,
а как стемнеет – разложить в сарае
певучую железную кровать
и видеть сны об этом бедном рае,
в котором никогда не побывать.
Август 1990
* * *
В каждом городе есть необычная улица,
где откликнется вовсе не так, как аукнется,
где выходишь из дома, засмотришься: – Небо-то! –
и на дом обернёшься – а дома как не было.
Там куда-то бегут без шофёров автобусы,
там старинные печи без топлива топятся,
и отца там встречаешь без долгого поиска,
а отец-то с войны не пришёл из-под Полоцка.
Время там то струится, то прудиком тинится,
там уснёшь у родных, а проснёшься в гостинице,
не боишься на рынке, что денежки кончатся,
и летаешь над улицей, если захочется.
Только улица эта на планах не значится,
и дорога туда забывается начисто.
Иногда попадаешь, не зная заранее,
иногда – наобум, никогда – по желанию.
Был недавно я там, где судьбы моей завязи,
черновик обнаружил – судьбы моей записи,
и собрался его переписывать набело,
но назад обернулся – а жизни как не было!..
Декабрь 1982
ТРЕВОЖНЫЕ ТРУБЫ
цикл стихотворений
1.
Над Городом низкое небо
и долгий слепой снегопад,
а где-то за лентою невской
охрипшие трубы трубят.
Я вовсе не следую моде,
а здесь я во все времена.
Во дворике дома на Мойке
густая легла тишина.
И Город притишено-зимний,
в нём собственный белый уют.
Но вновь за Невою призывно
тревожные трубы поют.
Зима белизною осела
на крышах и на фонарях.
Коричневый, жёлтый и серый
сквозь белый теперь говорят.
Но это негромкий, негромкий,
беззвучный почти разговор...
А веток узорные кромки
глядят, не мигая, в упор,
деревья седые-седые,
и Город в морозном дыму,
и труб голоса молодые
слышны только мне одному.
Январь 1978
2. ВИЗИТ
Как велит мне московская запись,
я ищу переулок и дом,
и сюжета неясного завязь
представляется зрелым плодом:
мимо рынка и мимо собора,
где в тиши разместился музей,
прохожу, удивлённый собою –
не собой, а догадкой своей.
Как назвать это странное что-то,
говорящее мне изнутри,
что сейчас, вот за тем поворотом,
будет кромка вечерней зари
и что мною искомое место –
вот оно,
и сегодня, как встарь,
в полдесятого возле подъезда
загорится разбитый фонарь?
Поражён совпаденьем до точки,
подымаюсь на пятый этаж,
и знакомая дверь на цепочке
мне дарит коммунальный пейзаж:
половинка буфета резная,
сундуки, запылённый диван...
Отчего же я всё это знаю,
если здесь никогда не бывал?!
Я б, наверное, понял не скоро,
как ответить на все отчего,
но внезапно в конце коридора
я увидел себя самого!
Лишь костюм был не нынешней моды –
прошлым веком пропитан насквозь, –
да в движениях больше свободы:
так идёт обитатель – не гость.
Он прошёл сквозь меня, не заметив,
он исчез, показалось, в стене,
лишь вдогонку взметнувшийся ветер
холодком пробежал по спине.
Коридор, как тропинка лесная, –
в чащу,
в чащу,
а там наугад! –
и вошёл я в квартиру, не зная,
обнаружу ль дорогу назад.
Не случится ли так, что на годы
или вовсе до смертного дня
несимметрия нашей природы
в прошлом веке оставит меня?
Или здесь закруглилась дорога,
что наивно казалась прямой,
и по воле природы и Бога
я к себе возвратился домой?
Февраль 1981
3.
Представь:
во временах иных
с тобою мы живём как будто.
Я еду на перекладных
недели две до Петербурга.
Дороги скованы зимой,
и с каждой станции почтовой
письмо уходит к нам домой –
отчёт слепой и бестолковый.
Как было принято тогда,
я в нём пишу в высоком штиле,
что так на свете никогда
любимых женщин не любили,
что мне постыл кибитки бег,
однообразье многих суток,
и чёрен день, и чёрен снег,
и мой мешается рассудок,
и плохи все мои дела,
хотя ещё не начинались,
и что печаль моя светла –
стихи не мною сочинялись.
Нет, без тебя печаль темна
и вся поездка беспросветна!..
...Увы, но в наши времена
я возвратился незаметно,
и есть привычный телефон,
пятиалтынные в достатке,
и до тебя доносит он:
– Ну, как дела?
Мои – в порядке...
Март 1981
4. ПЕТЕРБУРГСКОЕ СНОВИДЕНИЕ
Опять надену штопаный камзол,
ему подстать чинёные ботфорты...
А всё-таки не хуже прочих зол
отсутствие достатка и комфорта.
Удастся – заработаю алтын,
нанявшись переписывать к чухонцу,
или таким же способом простым
добуду пищу и в стакане солнце.
Приду домой слегка навеселе
с охапкой свежесрезанных левкоев
и разложу покупку на столе,
тебя немало тем обеспокоив.
Ты скажешь тихо: – Боже помоги,
как славно, милый, но в твоём ли стиле?
Шубейку заложили за долги,
зеленщику опять не заплатили...
А я отвечу: – Нечет или чёт,
они удачу принесут едва ли,
но если б ты видала, как цветёт
черёмуха на Крюковом канале!..
Май 1981
5.
Калинкин, Английский, Египетский –
мосты над водою стальной, –
мои позабытые выписки
из книги, не читаной мной.
Горбатые, строгие, узкие –
ваш облик во мне навсегда,
как вечно тоскливые русские
каменья
и с небом вода.
Но что же мне путь заколодило
на этом и том берегу?
Проклятая, милая родина,
я дня без тебя не могу –
без тех поселившихся исстари
мостов на душе у меня,
без тёмной старухи на пристани,
без низкого неба – ни дня!
Под песню мотора рутинную,
под плески флажка на корме
смеюсь над судьбой двуединою –
и плачу над нею во тьме.
Июнь 1983
6. СТАРЫЙ ДОМ
Не знаю, в доме том мы были или не были,
где нас глазами жгли старухи тёмноликие,
где потерялись мы среди тяжёлой мебели,
как потерялся двор, который съели флигели.
А гости в доме том сидели, как незваные,
и каждый сам себя в застолье отоваривал,
и выходил курить на кухню или в ванную,
и каждый сам с собой и пил, и разговаривал.
Весь этот старый дом с квартирами бездонными
стонал, хрипел, курил, в потёмках спичкой чиркая,
как будто целый век проспал он, заколдованный,
и ожил лишь сейчас со всей своей начинкою.
А гость напротив нас бородку всё оглаживал
и, выпив коньяку, сейчас же шёл в прихожую:
на петельках топор он под полой прилаживал
да изучал старух с пергаментною кожею.
Потом опять хлебнёт и за спиною кружится,
а то стоит в углу и отрешённо молится.
Мы пробуем кричать от скуки и от ужаса,
но, как во сне, кричишь – и никакого голоса.
Где чёрные ходы и где ходы парадные?
Зачем сидим и пьём, потерянные, кроткие?
Мы пробуем бежать, но ноги словно ватные,
и бесконечен двор,
и этот гость с бородкою...
Июль 1979
7.
Город полон тумана,
ничего не узреть из окна...
Государыня Анна
на молчание обречена.
То молчанье бездонно,
как в тумане, в нём тоже ни зги...
Стражник ходит у дома,
смотрит в лица, считает шаги.
Ходит он неустанно, –
верноподданный, силы не трать!
Государыня Анна
достаёт потайную тетрадь.
Ночь смущает и дразнит,
но царице не время ко сну:
под угрозою казни
умножает державы казну.
Это станет известно –
верноподданный смотрит давно
из укромного места
на её золотое окно.
Страж под окнами – мета
долгих,
горьких,
мучительных лет.
Далеко до рассвета,
да и будет ли вовсе рассвет?
Ей бы лечь и накрыться
с головой,
чтоб не слышался стон!..
Но не дрогнет десница
этой ночью над белым листом.
Будет строчка чеканна,
будет в слове мерцанье луча...
Государыня Анна
жжёт бумаги, стихи бормоча.
Октябрь 1986
8. ИМЕНА
Имена есть у Города,
что Петром первозванный:
Александра и Фёдора,
Александра и Анны.
Не обидятся жители
в этой знобкой Пальмире –
много их, а святителей
за все годы – четыре.
Но ведь так и достойнее,
что эпохи приметы
оставляют не стольники –
оставляют поэты.
Жили вместе с эпохою,
не за ней, не над нею...
Время чувствуют многие,
но поэтам – больнее.
Февраль 1984
9. СОН О ПЯТИ УГЛАХ
Мне с некоторых пор всё тот же снится сон –
как, ловок и хитёр, идёт за мною он –
идёт за мною тот неведомый двойник,
идёт за мной и ждёт, когда наступит миг...
Мне снятся Пять Углов, полуночный проспект,
куплет без всяких слов пока ещё не спет,
мотивчик – пару нот – ещё хранит душа...
Двойник за мной идёт, в затылок мне дыша.
Погасли фонари, не видно никого,
и утренней зари ещё не торжество,
и серые круги плывут над головой,
и серые шаги по серой мостовой.
Я делаю рывок, бегу к Пяти Углам,
а мне и невдомёк, кого я встречу там.
Не развязать узлов запутанного дня:
за каждым из углов он молча ждёт меня!
И снова я – вперёд, а он идёт за мной,
вновь тягостный поход по серой мостовой,
приклеился опять, и в нём сомненья нет,
что я устану ждать, когда придёт рассвет,
и ждёт он одного – что сдамся я тайком
и сделаюсь его послушным двойником!
Идёт за мной в упор и в спину дышит он...
Мне с некоторых пор всё тот же снится сон.
Как будто нездоров, проснусь я в тишине:
об эти Пять Углов ушибся я во сне.
Слепит глаза восход, иду, тот сон гоня,
и тень моя идёт – но впереди меня!..
Февраль 1981
10. ПРОЩАНИЕ С ПЕТЕРБУРГОМ
Позови меня обратно...
Александр Городницкий
За Невою зорю бьют.
Звук от эха пятикратен.
Лют мороз, безбожно лют –
до накожных белых пятен.
Нет ни щёк, ни ног, ни рук,
и прохожих нет ночами.
Вот и всё. Замкнулся круг.
Я опять в его начале.
Я теперь в иных мирах,
на арбе, а не в карете,
я теперь вдыхаю прах
не веков – тысячелетий,
по ступеням древних слов
я ступаю аккуратно...
Потому-то, град Петров,
не зови меня обратно.
Но за твой удел в судьбе –
труб тревожных перегуды, –
низко кланяюсь тебе
и слезу таить не буду.
Под библейской синевой,
где струится жар миражный,
вспомню чёткий облик твой,
по годам почти вчерашний,
вспомню зимний твой уют,
усмехнусь легко и горько...
За Невою зорю бьют.
Перехватывает горло.
Январь 1989 |